Нaчaльник вopкутинcкoгo лaгepя пeрeд coвeщaниeм вeлeл пoдчинённым нe мaтepитьcя, пoтoму чтo пpиexaвший из Мocквы пoлкoвник oкaзaлcя жeнщинoй

04:47 AR Ka 0 Comments



Нaчaльник вopкутинcкoгo лaгepя пeрeд coвeщaниeм вeлeл пoдчинённым нe мaтepитьcя, пoтoму чтo пpиexaвший из Мocквы пoлкoвник oкaзaлcя жeнщинoй

Причесаться после ночи на чужом диване было негде, так что утром она просто надела соболью шапку и шубу, под которой была полковничья форма, и осталась в них до вечера.

Начальник лагеря появился в управлении к десяти, полистал её предписание и сказал, что в ней тут не нуждаются, поскольку спецотдел давно возглавляет старший лейтенант Юферев.

В кадрах приезд москвички назвали чистым недоразумением. Начальник политотдела поинтересовался, отчего гостья вошла к нему в шубе и шапке, неужели ей холодно, и услышал в ответ, что на тёплый приём она и рассчитывала, а шапку не снимает, поскольку соболь ей папаху не заменяет.

Женщине этой было сорок шесть лет, и за спиной у неё лежала служба, о которой в Воркуте не знал никто.

В органы она попала в четырнадцать, библиотекарем батальона ВЧК в Смоленской губернии, потом были Харбин, Латвия, Германия и Австрия, с середины тридцатых Хельсинки, где она возглавляла представительство «Интуриста», числилась заместителем резидента и работала под именем Ирина, война в Стокгольме под прикрытием пресс-секретаря посольства, а в Центре аналитическая работа и немецкий отдел.

Мужа своего, тоже разведчика, она потеряла в сорок седьмом под Прагой. После марта пятьдесят третьего на Лубянке принялись избавляться от прежних кадров, увольняя, как она сама заметила, всех подряд, а в конце августа взяли генерала Судоплатова, её начальника и товарища по двадцатилетней работе, с которым дружили и семьями.

Когда её выдвинули в новый партком, она поднялась и отказалась: пока дело Судоплатова не выяснено, считать себя вправе она не может. Согласитесь, читатель, что для того года это была прямота, за которую платят. Назавтра её вызвали и сообщили об увольнении по сокращению штатов.

Должность её при этом никто не сокращал, и объяснять ей ничего не стали. Кадровики предложили сперва Омск, где для полковника нашлось место старшего оперуполномоченного, то есть пятью ступенями ниже, а потом Балашов, куда Хрущёв как раз выкраивал новую область: там ей давали контрразведку, в которой она не работала никогда.

Выслуги ей оставалось добрать меньше года из положенных двадцати пяти, а в Москве были старая больная мать и сын, которому шёл девятый год. Уезжать с ними в область она не могла и придумала обход, попросив Крайний Север в одиночку, чтобы семья осталась на месте, а она вернулась к ней с пенсией. Просьбу удовлетворили и передали её в ГУЛАГ, к генералу Долгих.

Генерал полистал дело и начал с Колымы, спросив, согласна ли она. Услышав «согласна», он назвал Магадан и получил тот же ответ, после чего развёл руками и сказал, что она кокетничает и никуда, конечно, не поедет. Женщин ГУЛАГ в лагеря до неё не посылал ни разу, отвечать за неё пришлось бы ему, и пугал он вполне искренне.

— Вас там в первый же вечер проиграют в карты, — сказал Долгих и добавил, что языки, которых она знает несколько, в тех местах ни к чему, потому что «в употреблении только матерный».

— Обойдусь без него, — ответила она и напомнила, что разговор у них деловой.

Тогда позвали кадровика, и тот предложил Воркуту, тоже за полярным кругом, зато ближе к Москве. Долгих прибавил уже без улыбки, что лагерь бандитский, для особо опасных преступников.

Из Москвы она выехала в конце января пятьдесят четвёртого (в энциклопедиях встречается и пятьдесят пятый, но по её собственным записям выходит январь). Воркута тогда была концом железной дороги, вместо вокзала у платформы стоял засыпанный по крышу вагон с прокопанной к двери траншеей, а на площади под двумя прожекторами грузились машины.

Телеграмму о своём выезде она послала заранее, но не подошёл никто. Пришлось просить шофёра последнего грузовика подбросить её до города, ехать в открытом кузове в лёгкой шубе и тонком платке, а в единственной городской гостинице мест не оказалось.

В управлении сидел один дежурный, который о её назначении не слышал, устроить никуда не мог и предложил единственный в помещении диван в кабинете начальника. «И на нём не улежите, на нём сидеть можно, и то только упираясь пятками в пол», предупредил он. Так она и просидела до утра, чувствуя, как стынут ноги, и вспоминая прочитанную перед выездом энциклопедическую справку про вечную мерзлоту.

Дальше начался приём, с которого мы начали.

Отказ начальника лагеря Прокофьева, «недоразумение» в кадрах, ледяная вежливость политотдела и побелевший старший лейтенант Юферев, который узнал из командировочного предписания, что должность его больше не его. Собранным сотрудникам отдела, а это были в основном женщины, новая начальница сказала, что ей нужно всего лишь помыться и переночевать пару дней, пока решится вопрос с жильём. В ответ было молчание. Потом пожилая инспекторша спросила, не скажет ли она потом, что ей «шестерили», и, услышав, что лагерного языка приезжая не знает, пообещала научить.

Звали её Клавдия Ферапонтовна, она была из первых поселенцев Воркуты и стала главной наставницей московского полковника. Своё жильё она когда-то построила сама, и печки в этой избушке проваливались одна за другой, потому что подтаивал лёд. «Уйдёшь на работу, затопишь печку, поставишь щи варить, вернёшься обратно — ни печки, ни щей», вспоминала она про свой быт (печек, по её счёту, провалилось шесть или семь). Диагноз происходящему она поставила в двух фразах, и лучше него в мемуарах нет ничего.

— Они только матерный язык понимают, — сказала Клавдия Ферапонтовна. — И их не устраивает, что вы полковник и к тому же баба.

На четвёртый день у приезжей случился тяжёлый сердечный приступ, сказалась нехватка кислорода.

После этого из Москвы, видимо, позвонили, потому что начальник управления принялся оправдываться, что никаких уведомлений о её назначении не получал, и нашёл ей жильё, комнату метров на шесть в коммунальной квартире, куда пурга через окно не раз наметала снег до потолка.

Служебный кабинет выглядел иначе, две стены с окнами, толстый ковёр, сейф, крахмальные занавески и дюжина стульев в белых чехлах. Правда, снаружи стёкла на три четверти были засыпаны, потому что дом стоял одноэтажный. Вдумайтесь, читатель, в это сочетание из ковра, белых чехлов и снега до середины стекла.


Появление её в городе произвело сенсацию. По её собственному наблюдению, во всей Коми автономной республике оказался единственный полковник, и тот женщина, потому что министр внутренних дел ходил майором, а начальник внутренних войск подполковником.

Клавдия Ферапонтовна со смехом докладывала ей городские новости: мужские парикмахерские утроили выручку, одеколон в парфюмерном кончился, а начальники соседних отделов принялись заходить в спецотдел по любому поводу.

Тогда же Прокофьев, собирая совещание руководящего состава, распорядился при женщине-полковнике не материться и заменить лагерное «ссучился», означавшее работу на администрацию, приличным словом «сотрудничать». Заметьте, читатель, что это было единственное распоряжение, которое начальник лагеря отдал в её честь. «Все решили, что в Воркуту меня сослали за какие-то грехи», вспоминала она, и версии в городе ходили самые живописные.

За полярным кругом полгода шли за год службы, так что выслуга набралась быстро и можно было писать заявление о пенсии. Помешало слияние двух лагерей. Бандитский соединили с Особым, куда свозили политических, и на объединённое хозяйство в шестьдесят тысяч человек понадобился начальник спецотдела.

Прокофьев, ещё недавно доказывавший, что такой начальник ему не требуется, теперь настоял, чтобы осталась именно она (приказ о слиянии датирован маем пятьдесят четвёртого). Политотдел приспособил её лектором-международником, и лекции шли в лагерных столовых при полном зале.

По московской привычке она начинала со слова «товарищи», а из зала отвечали репликой, что товарищей здесь нет, а есть зеки и каэры (каэрами звали осуждённых за контрреволюционные преступления).

— Но вы будете товарищами, — отвечала она и продолжала лекцию.

Служба в спецотделе состояла из учёта, сроков и бумаг. Однажды пришло распоряжение свезти в одно место пленных немцев, отдать им отобранное на обысках и обмундировать перед отправкой домой, и в новом бушлате, с часами на золотом браслете в руках, перед ней оказался человек, которого она знала по дипломатическому приёму в Хельсинки в тридцать девятом, практикант гиммлеровской разведшколы, которого её резидентура когда-то пыталась разрабатывать (из Центра тогда ответили, что этот нацист слишком убеждён и вербовке не подлежит).

Что он её узнал, было видно по лицу, и она не дала ему заговорить, спросив у всей группы сразу, всё ли им вернули и нет ли жалоб. Немцы хором ответили «яволь», и тогда она задала по-немецки последний вопрос: сказать ли ей этим людям «прощайте» или «до свидания».

— Мне больше хочется сказать до свидания, госпожа полковник, — тихо произнёс её знакомый, проходя к выходу.



Случалось в её воркутинской практике и такое, о чём я писать не стану, потому что читатель и сам знает, чем кончались лагерные бунты. В день выборов (она называет март пятьдесят пятого, хотя выборы в республике прошли в конце февраля) заключённые не вышли на смену и подняли над головами простыни с надписью «Даешь уголек Родине, а нам Свободу!», взяли в заложники несколько человек из администрации и потребовали освободить отсидевших по десять лет из двадцатипятилетнего срока, а усмирять их приехали с танками, и шестнадцать человек до вечера не дожили.

Прокуроры, приехавшие из Москвы и Сыктывкара, не привлекли к ответственности ни одного зачинщика, потому что слишком сильным оказалось общее озлобление против лагерного режима. А в архиве спецотдела, куда она теперь имела доступ, рядом с делами убийц и грабителей в алфавитном порядке лежали дела многодетных женщин, взявших на фабрике моток пряжи, чтобы заштопать детям чулки, и людей, опоздавших на работу.

Одна заключённая на кирпичном заводе рассказала ей, что получила пять лет за моток стоимостью семьдесят копеек и до сих пор не знает, где её трое детей. Полковник сняла копии с пачки таких дел и послала их в ЦК, написав, что беззаконие здесь узаконено. Ответ пришёл из ГУЛАГа, а не из ЦК, и пришёл на том самом типографском бланке, какие рассылали заключённым по их жалобам, где её фамилия вписана от руки, а ниже стоит готовая строка «В вашей просьбе отказано».

Кое-что ей всё-таки удалось. Расконвоированная Оля, заведовавшая при шахте дамским ателье, получила свои двадцать пять лет за то, что в оккупированном Орле по заданию военкомата вошла в доверие к немецким офицерам, а тайник, куда она два года носила донесения, никто ни разу не проверил.

Разведчица опознала правду по профессиональным деталям, велела Оле написать всё подробно и отправила исповедь фельдсвязью. Через несколько месяцев в вечерней почте оказался правительственный конверт с постановлением о полной реабилитации за отсутствием состава преступления.

Начальница спецотдела запрягла свой «гнедой ЗИС», как называли в лагере её служебную лошадь, и поехала на шахту сама (возницей был расконвоированный путиловский рабочий, получивший двадцать пять лет за камень, брошенный в портрет вождя).

— Добрый вечер, товарищ Оля, — сказала она, когда ту привели в ателье.

— Вы, гражданин начальник, всё время забываете называть нас зеками.

Наград за два воркутинских года она не получила никаких, зато получила подарок, который вспоминала до конца жизни.

Шахтёры вырастили для неё два куста белых флоксов и принесли на квартиру в сорокаградусный мороз, уложив цветы в старый каркас абажура и закутав в лагерные куртки.

А через несколько лет её имя узнала вся страна, потому что полковник в отставке Зоя Ивановна Воскресенская стала детской писательницей, и книги её, в основном о семье Ульяновых, вышли за два десятилетия общим тиражом больше двадцати миллионов, а за сценарий фильма «Сердце матери» ей дали Государственную премию.

Что автор этих книжек работала за границей под чужим именем и два года служила в лагере на шестьдесят тысяч человек, читатели узнали только в самом конце её жизни, когда её службу рассекретили.



0 коммент.: